"...Промысел Божий охраняет всю нашу жизнь. Но иногда бывают особые случаи. Иному они покажутся обыкновенными историями. Но мы считаем их делом Божественного промышления..."
В жизни моей или знакомых мне людей были такие события, которые свидетельствовали о сверхъестественном мире: о бытии его, о жизни умерших, о явлениях их живым, о необычайных случаях Промысла Божия и т.п. Большею частью все это сохранилось в моей памяти, но от времени стало забываться. Поэтому мне пришло намерение записать эти случаи, — в надежде, что они послужат и к назиданию другим: ведь нас всегда больше убеждают факты, чем рассуждения.
Всякий мир познается чрез непосредственное откровение его нашему познанию: этот основной закон познания совершенно одинаково приложим, как к этому, так называемому "естественному" миру, так и к "тому", именуемому "сверхъестественным".
И в наше время особенно нужно давать фактический материал.
Буду писать без особой системы, — да ее и нет. Буду вспоминать по времени, с самого детства и доселе.
За точностью и подробностями не буду гоняться, особенно когда придется рассказывать о других, но за сущность и несомненность основных данных — отвечаю не только перед читателями, но еще более — перед Самою Истиною, Триединым Господом.
Во славу Его и пишу дальнейшее.
Предупреждаю читателя, что я не имею права считаться каким-либо "святым" человеком, сподобившимся особенной милости Божией. Я довольно часто вспоминаю свою греховность: увы, доселе! А запишу для того, чтобы хоть один человек укрепился в вере — при содействующей благодати...
В ДЕТСТВЕ
Я болел опасно воспалением легких. Мать дала обет Богу: если я останусь живым, то она со мною отправится на благодарственное богомолье к св. Митрофану Воронежскому. И, слава Богу, выздоровел...
Вероятно, мне тогда было года полтора-два. Но вот конец этого паломничества мать рассказала моей сестре (она и сейчас еще живет под Москвой, вдовою). А она — мне, лишь два года тому назад.
Мать стояла в храме св. Митрофана. Мимо нее проходил какой-то сторож-монах. Я, младенец, вертелся (а может быть, и чинно стоял) возле матери. Он, должно быть, благословил нас, а обо мне сказал: "он будет святитель!".
И мать мне никогда об этом не говорила. А перед смертью завещала положить мою фотографию (передавала та же сестра) в гроб.
Царство ей небесное! И этому неизвестному старцу!
Так и сбылось — слава Богу.
Кстати, она "понедельничала" за детей (соблюдала пост в понедельник), но от нас всегда это скрывала. Собственно, она воспитала и обучила всех шестерых детей (троих в высших учебных заведениях, а троих — в средних). Спаси ее Господи!
У ОТЦА ПЕТРА
Меня решили отдать в духовное училище в Тамбов. Перед экзаменами мама повела меня сначала поклониться мощам святителя Питирима Тамбовского (впоследствии канонизированного и прославленного 28 июля 1914 г. — Прим. авт.).
Отслужили по нем панихиду. А потом пошли к "отцу Петру", о котором шла молва, что он — святой и прозорливый. Мама хотела, чтобы он благословил меня. О. Петр жил рядом с собором, где почивал св. Питирим, — в церковном домике в нижнем этаже, почти в подвале.
Когда мы пришли к нему, к нам вышел старенький священник, низенького роста, весь седой. Благословив меня, он, однако, сказал мне, что со мною будет сначала неудача.
И действительно, на экзамене в одном духовном училище (их было два в Тамбове) я "срезался" на первом же испытании, по Закону Божию: не пересчитал всех иудейских (а не еврейских вообще) царей. А когда я, по-детски откровенно, стал говорить смотрителю (фамилию его помню — Щукин), что в моем учебнике этих имен нет (уч. Афинского), тот совсем рассердился и, кроме царей, ничего не стал и спрашивать меня...
С горечью пришлось уйти с матерью из комнаты испытания. В слезах она повела меня в другое училище (то называлось "первое"), которое считалось более "строгим". А мама хотела пожалеть сынка и потому повела меня сначала во "второе" — доброе.
Но Промысел Божий исправил вредную нежность матери. Пригодилась и суровость Щукина. В "первом" училище меня не спросили ни об иудейских царях, ни об израильских, а о явлении Бога Аврааму в виде трех странников.
Ответил отлично... Но в конце оказалось, что я не готов по славянскому языку (по неведению программы, или лучше — по Промыслу Божию). Но так как по остальным предметам я отвечал прекрасно, то меня приняли в училище, хотя классом ниже (не во 2-й, а в 1-й), и то по разрешению Епископа, так как "уросли года": тогда мне было двенадцать лет, а нужно было — одиннадцать.
Так, не без неудач, не без усилий я сделался "духовником" (так звали учеников духовного училища). А это определило всю мою дальнейшую жизнь; а, может быть, и... вечную судьбу!
Спустя двадцать один год я, будучи архимандритом, ректором Тверской Духовной Семинарии, присутствовал на открытии мощей святителя Питирима, и имел милость от него "открыть" всенощное Богослужение.
Отца Петра в то время давно уже не было в живых... Сохранились же воспоминания о нем!
Ведь не напрасно же почитали его святым. Лик его помню еще и сейчас: спокойный, тихо-серьезный, не улыбающийся, простой, немного сутуловатый от старости, с укоротившимися от времени белыми волосами на голове, и небольшою, тоже белою, несколько заостренною бородой. От его вида и сейчас в душе становится серьезно. Жизнь не шутка, а подвиг, борьба... И видно, о. Петр знал это: оттого и не улыбался (по крайней мере нам тогда). Я, невинное дитя, отнесся тоже к нему просто, спокойно, прямо глядя в глаза чистым взором.
Он был первый святой, коего я встретил в жизни.
О других расскажу дальше.
ПРОЗОРЛИВЫЙ
Когда я был студентом второго курса Петроградской Духовной академии, группа товарищей решила посетить известный Валаамский монастырь на Ладожском озере. Среди них был и я.
Очень много любопытного и поучительного увидел я там (свои впечатления я напечатал в журнале "Странник" под заглавием "На северном Афоне" — за 1905 год).
Но самое значительное — это был отец Никита.
О нем говорили, как о святом: и с этим словом у меня соединялось всегда (хотя это и не связано непременно) представление и о прозорливости.
Без особой нужды, пожалуй, больше из хорошего любопытства, я и мой друг Саша Ч. попросили о. Игумена монастыря, — без разрешения которого ничего не делается в обители — посетить о. Никиту.
До Предтеченского острова нужно было плыть проливами, отделяющими группу островов, носящих общее имя "Валаам", но в монастыре дано каждому острову свое имя.
О. Никита жил на "Предтече", т.е. на острове, где был скит с храмом в честь Св. Иоанна Предтечи. Этот скит считался одним из самых строгих и постнических: там скоромного не ели никогда. И только, кажется, на Рождество и Пасху, давалось молоко немногочисленным насельникам скита. А в посты и все среды и пятницы, а может быть даже и понедельники — не употребляли даже и постного масла.
Никогда не пускали туда женщин, и даже мужчинам-богомольцам очень редко удавалось посетить "Предтечу": не хотело начальство беспокоить безмолвие старцев-молитвенников. Да и добраться туда не легко было: нужна была лодка, гребец, а люди в монастыре нужны для своих дел.
Но нам, как студентам академии, сделано было исключение: везти нас поручено было брату Константину, бывшему офицеру. Этому брату было тогда уже около 50-55 лет. И такой солидный монах должен был повезти нас, почти еще мальчиков. Но в монастыре все делается "за послушание", и потому хорошему иноку и в голову не приходит смущаться подобными странностями. А скоро и мы освоились, узнав добродушие брата Константина. Дорогою мы немного помогали ему грести.
Другой монах-проводник, посланный познакомить нас с о. Никитою, был отец Зоровавель. Способный строитель монастырской жизни, хотя он происходил из крестьян, но относился к монаху-офицеру с властностью, — впрочем, спокойною: о. Зоровавель был уже в сане иеромонаха и занимал начальственные должности в монастыре.
Тронулись мы по тихим проливам, среди гор и лесов,
к нашей цели без сомнения, скорее — как туристы, посмотреть святого.
Светило июльское теплое солнце; по небу плыли редкие белые облака. Мы благодушно перебрасывались с монахами своими впечатлениями. И незаметно доехали до "Предтечи".
А нужно отметить, что и я, и Саша были одеты не в свои студенческие тужурки с голубыми бантами и посеребренными пуговицами, а в монастырские подрясники, подпоясанные кожаными поясами, на голову нам дали остроконечные скуфьи, в руки — четки; даже на ноги дали большие монастырские сапоги, называющиеся "бахилами"; короче, мы с благословения о. Игумена были одеты, как рядовые новоначальные послушники. Но это совсем не означало, что мы собирались идти в монахи, просто нам было приятно нарядиться оригинально, по-монашески. Это иногда делали раньше нас и другие студенты, коих обычно "баловали" в монастыре.
Оставив о. Константина в лодке, мы втроем отправились к отцу Никите.
Через несколько минут я увижу святого... Сначала мы заглянули около берега в крошечный "черный" домик, всюду обитый черным толем, принадлежащий послушнику, тоже офицеру и тоже Константину, но молодому. В это время он был на японской войне, где и окончил дни своей жизни. Сердце человеческое — тайна великая. И разными путями Бог ведет души.
Затем направились выше по острову к домику о. Никиты.
Монахи скита— их было немного, кажется, едва ли даже десять, а может быть и менее, жили в отдельных домиках, разбросанных там и сям по небольшому высокому острову — "на вержение крици", т.е. на такое расстояние, что можно было добросить камень от одной келий до другой. Почему это? Я и сам не знаю. Думается, чтобы не было близко от монаха до монаха, дабы не ходили по "соседству" для разговоров. Но, с другой стороны, чтобы жили все же общей жизнью, вместе.
Домики были деревянные: сосновый лес свой, плотники свои.
Дошли мы до домика о. Никиты. Вижу к дверям его приставлена палка. Разумеется, запора нет.
— У дверей палка. Значит, батюшки нет дома, — пояснил нам проводник о. Зоровавель, отлично знающий самые последние мелочи в монастырском обиходе.
— Где же он? — спросил я в недоумении, — неужели я его не увижу?
— Где-нибудь тут, — спокойно ответил о. Зоровавель, — поищем.
И тут я заметил уже странную для меня черточку в голосе проводника: мы пришли к святому — а он разговаривает о нем совсем просто, как о рядовом человеке. Я уже начал ощущать в душе трепетное беспокойство перед встречей с Божиим Угодником, а он благодушно, обывательски, по-видимому, не видит в нем ничего особенного...
Мы начали искать. Пошли к берегу.
— Не моет ли он белье себе, — высказал предположение о. проводник. И потому пошел к тому месту, где обычно монахи стирали свое незатейливое одеяние.
И действительно, о. Зоровавель усмотрел сверху отца Никиту за этим занятием. Увидел его и я. В белом "балахончике", т.е. коротком летнем рабочем подряснике, какие примерно надевают доктора на приемах клиентов, но только на Валааме они были из грубого и крепкого самотканного крестьянского полотна-ряднины, или, по-другому, холста.
Но лица его я не мог разглядеть: слишком низко был берег.
И тут лишь я вполне пришел к сознанию — сейчас я увижу Святого! Бывшая беспечность исчезла совсем, и ее заменил страх... Отчего? Я не успел еще разобраться, как мой спутник (про Сашу я точно забыл), о. Зоровавель шутливо и громко закричал вниз:
— Отец Никита-а-а! К тебе го-сти пришли!
Я очень растерялся. Что за обращение со святым! Мы привыкли читать их дивные жития, удивляться подвигам, молиться благоговейно пред их иконами, на коих они изображены большею частью строгими, или по крайней мере внутренне-сосредоточенными. И вдруг так запросто "гости пришли".
Желая поправить такую недостойную, как мне показалось, ошибку о. проводника, я тотчас же после его слов громко закричал вниз:
— Батюшка! Мы лучше туда к вам сойдем!
А в это время промелькнула мысль, еще более испугавшая меня: вот сейчас увидит он мою душу, да начнет обличать меня, мои грехи! И представился мне о. Никита со строгими пронизывающими очами, глядящими исподлобья, с нависшими на них густыми бровями, сходящимися у глубоких складок над переносицей...
И зачем мы поехали! Для любопытства! Вот за это-то "они" особенно строго относятся.
Вспомнился случай: пришел один такой любопытный к отцу Иоанну Кронштадтскому поболтать, а тот узрел это и велел прислуге вынести посетителю стакан воды и ложку да прибавить:
— Батюшка приказал вам поболтать. Тот не знал куда и деться...
Но каково же было мое приятное разочарование, когда я услышал снизу довольно тихий, но ясный ответ:
— Нет, нет! Я сам поднимусь.
Но не в словах лишь дело, а главное — в голосе: он был замечательно ласков и кроток... И у меня сразу отлегло от сердца: ну если такой приятный голос, то, несомненно, и сам о. Никита "хороший", добрый... Обличать, должно быть, не станет! Наверное, и вид у него такой же ласковый, как голос. Сейчас увижу.
А о. Никита неторопливо надевал внизу верхнюю черную рясу, и оставив свое дело, стал тихо подниматься по ступенькам лестницы.
Вот он уже близко! Да, думаю, лицо у него, кажется, тоже доброе! Поднялся к нам. О. Зоровавель, улыбаясь, весело поздоровался с ним взаимным "поцелуем" в руку, и объяснил, что мы — студенты, и пришли к нему за благословением и для беседы, с разрешения о. Игумена.
Я впился в него глазами — какой же он добрый! И ни густых бровей, ни строгих морщин. Морщины, впрочем, есть, но не между бровями, а около внешних углов очей; и как-то они так улеглись, что от них получается двойственное впечатление: и кроткой грусти, и тихой улыбки.
Да, он обличать не будет...
Мы подошли к нему под благословение, и поцеловали у него руку. Все вышло как-то необыкновенно просто: но вместе с тем я видел действительно святого... И понятен мне стал тон о. Зоровавеля: святые были удивительно кротки и просты.
И всякий страх исчез из моей души.
— Батюшка, скажите нам что-либо на спасение души, — начал я обычным приемом.
— Что же мне вам сказать? Ведь я — простой, а вы — ученые.
— Ну, какая же наша ученость! — возражаю я, — да если что и выучили, то лишь по книгам, а вы на опыте прошли духовную жизнь.
Но о. Никита не сразу сдавался.
— Так то так, да все же я необразованный. Я еще из крепостных крестьян, лакеем был у своих господ. Хорошие были люди, добрые: отпустили меня на свободу, а я и ушел в монастырь сюда. Вот и живу понемногу.
Но мы продолжали его просить. Тогда он, так же просто, как отказывался, стал говорить:
— Что же! Скорби терпите, скорби терпите! без терпения нет спасения.
И понемногу начал говорить о разных вещах, но, к моему сожалению, я не записал тогда, а теперь не все помню.
Потом пригласил нас обоих сесть на скамеечку над берегом. Кажется, я сидел от него направо, а Саша налево. О. Зоровавель, должно быть, стоял спокойно, слушая беседу и ласково глядя на батюшку. Не помню, сколько уже прошло времени. На душе было так тихо и отрадно, что я точно в теплом воздухе летал...
Затем разговор прервался. И вдруг о. Никита берет меня под левую руку и говорит совершенно твердо, несомненно следующие слова, поразившие меня:
— Владыка Иоанн (мое имя было — Иван), пойдемте: я вас буду угощать.
Точно огня влили мне внутрь сердца эти слова... Я широко раскрыл глаза, но произнести ничего не мог от страшного напряжения...
Тут я припомню, что мы оба были одеты по-монашески, и это могло дать о. Никите основание думать, что я приму иночество, и по обычаю, дойду до епископского сана, как и другие ученые монахи. Но ведь и Саша был одет так же, как и я! А о монашестве за все время беседы ни он, ни я не сделали ни малейшего намека, да и не думали еще тогда о том. Впрочем, я-то думал раньше, но в тайниках души лишь. И никому не говорил своих дум... И на этот раз не осмелился говорить: пред святым особенно стыдно было бы говорить об этом, иначе выходило бы, что вот он — монах, и я буду "тоже" монах, "как и он..." А это было бы неприличным, и дерзостью: думать о себе наряду с ним, святым...
А Саше ни слова не говорил...
И вдруг такие, потрясшие меня слова! А Саше — ничего... Как есть ничего, ни одного слова. Поддерживаемый под руку о. Никитою, как обычно "водят под руки" и настоящих архиереев, — я почти без мысли повиновался и пошел рядом.
Саша, не получив приглашения, пошел за нами вслед с о. Зоровавелем.
В особом домике, где помещалась общая трапезная, отец Никита усадил всех нас. Сюда пришел "хозяин" скита, о. Иаков, из карел, тихий, кроткий, но с постоянною улыбкою и веселым лицом. Нам подали чаю с сухими кренделями, в виде буквы Б, поэтому их и называют "баранками". А перед этим принесли соленых огурцов с черным хлебом. В этом и состояло все угощение.
Но на "Предтече" другого лучшего и не было. Нам дали все что могли. Да и не в пище же человек!
После угощения я, пораженный пророчеством батюшки, захотел уже подробнее и наедине поговорить о монашестве... А может быть, на это батюшка меня сам навел. И мы, гуляя тихо по острову, продолжали беседу.
— Батюшка! Боюсь, монашество мне трудно будет нести в миру.
— Ну и что же! Не смущайтесь. Только не унывайте никогда. Мы ведь не ангелы (И еще мне было сказано нечто ободрительное. Умолчу... — Прим. авт).
— Да, вам здесь в скиту хорошо, а каково в миру?
— Это — правда, правда! Вот нас никто почти и не посещает. А зимою занесет нас снегом, никого и не видим. Но вы нужны в миру, — твердо и решительно докончил батюшка.
— Не смущайтесь. Бог даст сил. Вы — нужны там. Но я продолжал возражать.
— А вот один человек дал мне понять, что мне нельзя идти в монахи.
Вдруг батюшка точно даже разгневался, что так странно было для его кроткого и тихого облика, и спросил строго:
— Кто такой? — И не дожидаясь даже моего ответа, с ударением сказал мне очень много значительных слов, но я их боюсь передать неточно, а приблизительно смысл был таков:
— Как он смеет? Да кто он такой, чтобы говорить против воли Божией?
И о. Никита продолжал говорить мне прочее утешительное.
Мы еще провели в скиту ночь и часть другого дня. После уехали. Батюшка прощался с нами и со мною опять просто, точно ничего и не было им сказано мне особенного. И я тоже успокоился.
Прошло лет пять после того, о. Никита скончался. Составитель его жизни, как-то узнав о предсказании его, попросил меня дать материал. Я тогда уже был иеромонахом Вениамином. И жил в архиерейском доме архиепископа Финляндского Сергия секретарем и "чередным" (т.е. состоящим на череде, или в графике, священнослужения — Прим. ред.).
И я с радостью написал, но только скрыл, что батюшка предсказал мне об архиерействе. Иеромонаху тогда неловко было писать об этом. Еще прошло после того девять лет, а со времени прозорливой беседы четырнадцать, и я, грешник, был хиротонисан во епископа в Симферополе.
А что же случилось с Сашей Ч.? Он женился. И женился не по чистой совести: он и брат его полюбили двух родных сестер. Но так как законы наши запрещают такие браки, то они сговорились пожениться одновременно в разных лишь церквах. Но все же и это был обман перед Богом...
Видно, и это прозревал батюшка. Поэтому и оставил его на Валааме сидеть на скамеечке без ответа, а меня повел "угощать".
После мне еще раз пришлось быть на "Предтече". В домике о. Никиты жил его ученик и преемник по старчеству — отец Пионий, тоже тихий и кроткий.
Я у него попросил что-либо на память о батюшке. О. Пионий снял бумажную иконочку святых равноапостольных Кирилла и Мефодия и благословил меня ею от имени отца Никиты.
А Саша — Александр М. Ч. — после пошел по педагогической службе. Затем был года три в ссылке...
Кстати — о греховности. Ныне лишь я прочитал такой утешительный случай из жизни преп. Серафима. Перепишу его целиком, — в ободрение и укрепление всем нам.
Надежда Федоровна Островская рассказала, какое совершенно неожиданное для себя предсказание получил ее брат от дивного прозорливца Серафима Саровского.
"Родной мой брат, подполковник В.В. Островский часто гостил в Нижнем Новгороде у родной нашей тетки, кн.Грузинской, которая имела большую веру в о.Серафима. Однажды по какому-то случаю она послала брата в Саровскую пустынь к этому прозорливому старцу. Отец Серафим принял моего брата очень милостиво и, между прочими добрыми наставлениями вдруг сказал ему:
— Ах, брат Владимир, какой же ты будешь пьяница!
Эти слова чрезвычайно огорчили и опечалили брата. Он награжден был от Бога многими прекрасными талантами и употреблял их всегда во славу Божию. К о.Серафиму имел глубокую преданность, к подчиненным был как родной отец. Поэтому он считал себя весьма далеким от такого наименования, неприличного его званию и образу жизни.
Прозорливый старец, увидев его смущение, сказал ему еще:
— Впрочем, ты не смущайся, и не будь печален. Господь попускает иногда усердным к Нему людям впадать в такие ужасные пороки, и это для того, чтобы они не впадали еще в больший грех — высокоумие. Искушение твое пройдет, по милости Божией, и ты смиренно будешь проводить остальные дни своей жизни. Только не забывай своего греха.
Дивное предсказание старца Божия действительно сбылось потом на самом деле. Впоследствии разных дурных обстоятельств брат мой впал в эту несчастную страсть пьянства и, к общему прискорбию родных своих, провел несколько лет в этом жалком состоянии. Но, наконец, за молитвы о. Серафима, был помилован Господом: не только оставил прежний свой порок, но и весь образ своей жизни изменил совершенно, стараясь жить по заповедям евангельским, как прилично христианину."
В МОНАХИ
Разными путями спасаются люди и различно, в частности, приходят к избранию монашеского пути. В бытность мою студентом нас было три друга. Из них двое были моложе меня курсом: Виктор Р. и Колечка С. Все мы пошли потом в иночество, но каждый различным образом подходил к принятию этого высокого, но и опасного жития.
Виктор — таким полным именем звали его все за серьезность воззрений и поведение, и не помню, чтобы когда-нибудь он смеялся открыто, разве что улыбнется мило и по-детски.
Небольшого роста, с вдумчивыми темными очами, с высоким и широким лбом, с неторопливыми движениями, он, однако, в душе жил сильною жизнью. К нему уже нельзя было приложить имя "теплохладный". Но внутренние переживания его были сокровенны: он шел к решению вдумчиво, принципиально (Виктор был незаурядно способным, глубже нас умом). И когда доходило до чего-либо, то принимал и соответствующие действия — тихо, без шума, но твердо. И тогда ему не нужно было никаких "откровений", "видений" и даже старцев прозорливых. Ему было и без этого ясно, что делать.
Таким путем он дошел не только до убеждения в превосходстве безбрачия и иночества, но и до практического для себя вывода, что ему должно идти в монахи.
— Я, — сказал он мне однажды, — не мог бы сейчас уйти в монастырское иночество, не под силу еще это мне и нет такого желания, но в "ученое монашество" пойду, с Божией помощью. Этот путь мне ясен.
И как-то незаметно подал ректору Академии прошение о постриге. Никто этому не удивился из студентов.
После — обычная учебно-иноческая карьера. О. Иоанна (так назвали его в честь св. Иоанна Лествичника),— всегда видели серьезным, с большими, как бы раскрытыми глазами, что указывало на непрерывный внутренний процесс, совершавшийся в душе его, точно он прислушивался к самому себе.
Но у него оказалась чахотка, и он скончался в Полтавской больнице, состоя инспектором семинарии, в сане архимандрита.
Я посетил его незадолго до смерти. Он лежал безнадежный, с ввалившимися глазами и щеками. А все-таки хотелось ему жить еще. И он надеялся:
— Вот немного поправлюсь, окрепну и встану...
Я молчал.
Царство тебе небесное, чистый друг... Помолись обо мне там...
Но совершенно иной был и совершенно иначе пошел в монахи другой наш товарищ — Колечка С.
Его звали таким ласковым уменьшительным именем, потому что он среди своих товарищей, и нередко даже и среди старших по возрасту и положению, проявлял совсем необычную ласковость в обращении. Идет, бывало, по занятным комнатам (где студенты занимались) и вдруг ни с того ни с сего обращается к нам с приветствием:
— Здравствуйте, миленькие мои!
Или похлопает по плечу кого-либо, погладит по голове, не справляясь, хочется тому или нет. Или, бывало, скажет еще:
— Ванечка! Дай я тебя, миленький, поцелую. Ведь я тебя люблю...
Врагов у него не было; почитателей, пожалуй, тоже, но его любили по-товарищески. Способностями он был из средних; иногда огорчался этим, особенно на экзаменах, когда в 2-3 дня нужно было "одолеть", "поглотить" сотни мудреных, ученых и неведомых страниц (на лекции-то ведь никто не ходил, кроме двух очередных студентов). Однажды на экзамене по патрологии он Долго заплетался по поводу одного из святых отцов * а затем и вовсе остановился, смущенный и виноватый. Фальшиво делать вид, будто он "знал, да вот-де немного забыл". Колечка совестился.
Профессор, зная что он (как и мы, и некоторые наши другие друзья) изучал самостоятельно святоотеческую литературу в так называемом "Златоустовском кружке", стал его ободрять:
— Да вы зна-а-ете, знаете, не смущайтесь!
Но Колечка, что и знал, все позабыл теперь, и продолжал молчать виновато. Профессор, переглянувшись с ассистентом, ласково сказал:
— Ну, ничего! Довольно с вас. Идите, не смущайтесь. Колечка с экзамена прямо ко мне в комнату:
— Ну, миленький, и провалился я! И то со смехом, хватая себя за нос и качая головой, то с грустью рассказывал мне о провале. Я стал его ободрять, как мог:
— Ну что же! Ну поставят тройку, не пропадешь. У нас почти никогда не ставили неудовлетворительных отметок: уже четверка считалась слабым баллом.
— Стыдно!— говорит он.— Пусть бы провалился по философии или метафизике, а тут по патрологии и — оскандалился. И вас-то всех оскандалил, всех "златоустовцев". Вот так "святоотеческий" кружок, скажут!
И он опять то улыбался, то хмурился.
После опроса экзаменаторы выводили общий балл и потом объявляли результат нетерпеливо ожидавшим студентам.
Колечка снова прибежал ко мне, ворвался и, раскатываясь от смеха и радости, обнимая меня и целуя, кричал:
— Пять! Пять! Миленкий мой! Да что-о-ж это такое, Господи! — и опять радостно, как дитя, заливается...
— Да мне и тройки нельзя, а они, миленькие мои, пять мне закатили! Спаси их Господи!
Родом он был из городской мещанской простой среды: мать была давно вдова. Кроме него был у нее еще другой сын. Вся семья была очень религиозная. А в Академии все мы (и Виктор) были под сильным влиянием аскета инспектора, архимандрита Ф. Колечка, со свойственной ему сердечностью, сразу увлекся им. Потом мы создали, под руководством того же архимандрита Ф., святоотеческий кружок. И все это вместе склонило Колечку к мысли о монашестве.
Но перед ним стал острый вопрос — выдержит ли он! И началась мука сомнений...
Так прошел год, другой. Вопрос все не решался. Тогда по совету архимандрита Ф., он съездил к одному старцу посоветоваться. А тот ответил ему двойственно:
— Можно идти, а можно и не ходить. Хочешь, будь монахом, но и хорошим батюшкою тоже был бы.
Не удовлетворился Колечка. И снова тосковал по монашеству.
Незадолго перед этим совершилось прославление преподобного Серафима и открытие его мощей (19 июля 1903 года). Мне, уже года два спустя, захотелось поклониться Угоднику, и я отправился в Саров. А оттуда, накупив монастырских подарочков, приехал в Академию к началу учебного года. Между прочим, Колечке я привез небольшую иконочку преподобного. А он давно чтил Саровского чудотворца (еще ранее канонизации его). Я совершенно не имел никаких особых намерений при этом, и вот что случилось с Колечкой.
Получив от меня приятный подарок, он, как сам рассказывал мне потом, решил обратиться к преподобному с просьбою покончить так или иначе мучивший его вопрос о монашестве. Ему хотелось узнать только одно: есть ли воля Божия идти ему в монахи, или нет.
— И вот, — передавал он, — положил я твою иконочку перед собою и сказал Угоднику вслух: "Батюшка, преподобный Серафим, великий Божий Чудотворец! Ты сам при жизни говорил: "Когда меня не станет, ходите ко мне на гробик... Все, что ни есть у вас на душе, все о чем ни скорбели бы, что ни случилось бы с вами, придите ко мне, как к живому, и расскажите. И услышу я вас, и скорбь ваша пройдет. Как с живым со мною говорите, и всегда я для вас жив буду!" (так заповедывал преп. Серафим перед кончиною сестрам созданного им Дивеевского монастыря — Прим. авт).
Батюшка дорогой! Я уже замучился своим монашеством. Скажи мне: есть ли воля Божия идти мне в монахи, или нет! Вот я положу тебе три поклончика, как живому, и открою твое житие, и там, где упадет мой взор, пусть будет мне ответом".
Все это вслух. После этого он положил три земных поклона преп. Серафиму, взял житие, открыл приблизительно к середине и с левой стороны сразу начал читать... Я после лично осмотрел книгу, а теперь и переписываю нужное место (Стр. 252, левая сторона: на странице один лишь этот рассказ начинается с красной строки. — Прим. авт).
"В 1830 году один послушник Глинской пустыни (Курской губ., пустынь отличалась строгим уставом, и в то время там тоже подвизался известный угодник Филарет Глинский. — Прим. авт), чрезвычайно колебавшийся в вопросе о своем призвании, нарочно прибыл в Саров, чтобы спросить совета у о. Серафима. Упав в ноги преподобному, он молил его разрешить мучивший его вопрос: "есть ли воля Божия поступить ему и брату его Николаю в монастырь"?
Святой Старец ответил послушнику: "Сам спасайся, и брата своего спасай". Потом, подумавши немного, продолжал: "Помнишь ли ты житие о. Иоанникия Великого? Странствуя по горам и долам, он нечаянно уронил из рук жезл свой, который упал в пропасть. Жезл нельзя было достать, а без него святой не мог идти дальше.
В глубокой скорби он возопил к Господу Богу, и Ангел Господень невидимо вручил ему новый жезл". Сказавши это, отец Серафим вложил в правую руку послушника свою собственную палку и продолжал: "Трудно управлять душами человеческими! Но среди всех напастей и скорбей в управлении душами братии Ангел Господень непрестанно при тебе будет до скончания жизни твоей".
И что же оказалось? Послушник этот, просивший совета у о. Серафима, действительно принял монашество с именем Паисия, и в 1856 году был назначен игуменом Астраханской Чурлинской пустыни, а через шесть лет возведен в сан архимандрита, получив таким образом, как предсказал о. Серафим, управление душами братии. Родной же брат о. Паисия, о котором святой старец говорил: "спасай и брата", окончил свою жизнь иеромонахом в Козелецком Георгиевском монастыре".
Можно представить себе и радость, и благодарность, и умиление, которые охватили душу Колечки. Преподобный сотворил явное чудо: св. Серафим ответил прямо и даже на совершенно тот же вопрос о "воле Божией". Так преподобный благословил Колечку идти в монахи... Мучения кончились раз и навсегда. И скоро Колечки не стало, вместо него клобуком покрылся инок Серафим, названный так при постриге почитатель преподобного, удостоенный от него чудесного ответа.
Но в приведенном рассказе о Глинском послушнике было еще и два других чудесных указания от преп. Серафима Колечке. Одно, что и ему придется не только быть монахом, но и "управлять душами человеческими", хотя он и не вопрошал его тогда о сем. Ныне бывший ласковый студент — епископ...
Впрочем, это еще естественно. Но более примечательно другое: "спасай и брата". Колечка, занятый лишь своею мукой, забыл тогда на молитве все и всех, кроме преподобного и себя самого. Не до брата ему было. А нужно нам знать, что его младший брат страдал невыносимыми головными болями, так что не раз доходило даже до крайних отчаянных мыслей. Но он любил своего старшего брата, который всячески укреплял его в вере, терпении, уповании на Бога. И можно сказать — братом больше и жил страдалец.
И вдруг получается теперь ответ: не только "сам спасайся", но и брата своего спасай.
И действительно, как только кончил учебу иеромонах Серафим, он взял к себе брата своего, а потом и мать вдову. Брат тоже пострижен был в монашество и назван Сергием. Ныне он уже в сане архимандрита. Болезнь у него, кажется, совсем прошла, но все же он и доселе живет с братом, и спасаются они вместе...
В 1920 году, в день Покрова Божией Матери, о. Серафима в Симферополе рукоположили во епископа, с титулом Лубенского. На обеде я сказал ему речь и припомнил об этом чудесном случае указания пути ему в монахи.
СПАСЕНИЕ ОТ УТОПЛЕНИЯ
Я хочу рассказать случай из своей жизни, как я был спасен от смерти. И ничем иным, как только именем Божиим.
Я пять раз тонул в воде. Первый раз, когда мне было, вероятно, еще четыре года.
— Мама! Мы хотим искупаться.
— Подите спросите у отца.
Дом наш был близко. Отец разрешил: мать с вами будет.
Миша, держась за плот, зашел дальше от берега. Я, будучи ниже его ростом, стал рядом с ним, ближе к берегу. Мама стирала белье, то полоща его в воде, то ударяя вальком.
А мы, держась ручонками за доски плота, увеличивали еще шум болтанием ног. Мама стояла лицом к реке, а мы по правую сторону плота, так что она даже не смотрела на нас.
Тут вдруг мне пришла в голову тщеславная мысль:
"Хотя я и меньше Миши, а вот смогу зайти в воду дальше его". Для этого я отпустил правую руку свою, пододвинулся, держась одной левой, к брату и потом, сзади его, протянул правую руку, чтобы ухватиться за плот далее его.
Доставая нужное место, я отпустил левую руку. Но в это время соскочила и правая рука, и я камнем в воду. Там, где старшему брату было по шею, мне было уже до носа, а дальше его — с головою.
Брат продолжал, видимо, болтать ногами и не подозревал беды. Мать делала свое дело.
Что случилось дальше — мне неизвестно. Помню лишь, очнулся я в люльке. Оказывается, меня уже откачали...
Сколько я пробыл в воде — не знаю, и спросить теперь некого: все умерли. Брат ли сказал матери, или она сама заметила мою пропажу — не знаю. Кинулась в воду, стала меня искать. Река наша тихая и мелкая. Сразу вытащили меня, но я уже был без сознания и не дышал. Сейчас же домой... И уж кто их с отцом научил, но как-то они начали откачивать воду из моих легких. И откачали.
Я же совершенно не помню и никогда не помнил, что я чувствовал, когда утонул. Будто бы просто в ту же секунду меня точно не стало: ни мук, ни сознания не помню...
Другой раз, уже лет восемь-девять мне было. Я купался один, свободно уже плавал через речку. Саженей 5-6 шириной она была: это тогда мне казалось много.
Я поплыл. Но за сажень или за три до противоположного берега вдруг судорога свела мне обе ноги, и они, точно плети, опустились вниз. Но руки действовали еще. Я очень испугался, но не потерял присутствия духа, и с большим усилием доплыл все же до берега, работая лишь руками. А берег был почти отвесный. Здесь отдохнул, судорога кончилась, и я обратно переплыл реку благополучно.
Обыкновенно, когда мы начинали купаться, то, наученные родителями, всегда крестились, хотя, конечно, более механически, по привычке. Но и то — славу Богу!
Третий раз плыл по глубокой реке Вороне (впадает в Хопер, а Хопер — в Дон) и мне захотелось попробовать глубину реки. Спустился вниз. Но река здесь была так глубока, что едва я коснулся ногами дна, а дышать мне невыносимо уже хотелось. Я стал очень быстро выплывать наверх. Но уже через секунду я наглотался воды, и опять пошел вниз... Все же в последний момент я с усилием выскочил на поверхность. Остался жив.
Четвертый раз уже семинаристом провалился сквозь новый лед на только что замерзшей реке. Тут меня спасла шинель, которая распустилась зонтом по льду над провалом, и я осторожно выполз. Рядом была теплая изба на столбах, где женщины зимою мыли белье. Я вбежал туда... А возле, на горе, стояла и семинария наша. Помню, женщины благодушно смеялись надо мной.
Но вот пятый раз был самый страшный. Группа наших родственников и вся молодежь, человек восемь, отправилась летом погостить у моего брата священника о. А., в селе Доброе, Лебижинского уезда, Тамбовской губернии. Он был моложе меня года на два, но когда я еще был студентом академии, он окончил семинарию и скоро сделался молодым священником.
От нашего села до Доброго нужно было ехать верст до 200, частью по железной дороге, а частью — на лошадях.
Прогостили мы весело недели две-три. И собирались возвращаться обратно. Вдруг за два-три часа до отъезда начался вблизи пожар за 3-4 дома до дома брата. Загорелась хата одной бедной вдовы. А рядом, сажени через три — начинался ряд соломенных построек соседей.
Известно, как легко сгорают в России целые деревни...
Забили в набат. Сбежался народ с ведрами воды. Примчалась пожарная охрана. И началась работа. Особенно отличился высокий лавочник, управлявший кишкою. Он чуть не с головой совался в окна пылавшей хаты и поливал ее внутри. А народ баграми старался развалить и разобрать избу по бревнам.
Мы же с братом и еще несколько человек стояли с ведрами воды на соседних соломенных крышах и глушили летевшие и падающие огненные "галки". От жара едва можно было терпеть и к тому же еще солнце палило.
Но все же общими усилиями удалось ограничить пожар этой одной вдовьей хатой. Село спаслось, слава Богу.
Мы, все вспотевшие и мокрые от воды, — нас иногда лавочник тоже поливал из шланга вместе с крышами, чтобы они не вспыхнули от одного жара, — воротились к брату. Уже пора была ехать и две повозки стояли, дожидаясь нас.
Наскоро умывшись и выпив чаю, мы простились, помолились и решили ехать.
— Ну, вот я вам уже все деревенские удовольствия доставил, — шутил брат-священник, — даже и пожар случился.
Мы посмеялись. Про бедную вдову никто и не подумал тогда: себялюбивые мы люди!
Вдруг нам с младшим братом Сергеем пришла блажная мысль искупаться перед отъездом в реке. А ехать все равно нужно было мимо нее.
Река Ворона протекала как раз возле Доброго. И тут она была шириною, пожалуй, саженей 100, а может и 150. Огромная искусственная плотина большим полукругом останавливала воду для стоявшей здесь мельницы.
Сказано — сделано. Мы поспешили к реке, до которой от дома было больше полверсты ходу по селу. А лошади должны были тронуться через несколько минут за нами следом.
Подойдя к реке и раздевшись, мы вдруг решили с братом переплыть её, держа одежду в левой руке, и плыть на спине. Наскоро скрутивши все— и сапоги, и одежду, и фуражки в комок и перевязавши поясом, мы собрались уже входить в воду. А берег с этой стороны был очень отлогим.
В эту самую минуту, — так уж Бог послал, — к тому же месту подошел местный крестьянин поить свою лошадь. Увидев нас со связанным бельем, он с удивлением спросил нас, попросту, по-деревенски:
— Чево-й-то вы, ребята, задумали?
— Переплыть хотим реку, — сказали мы задорно. Тщеславие вечный враг людей: нам, мол, не впервой. Да и правду сказать — пловцы мы были изрядные.
Но крестьянин, — он то лучше нас знал ширину реки и риск нашего озорства, — недоверчиво махал головой:
— О-ой, ребята! Неладное затеваете.
Но нам еще больше хотелось доказать "этому простаку", какие мы ловкачи. И, по обычаю перекрестившись, мы стали входить в реку, держа в левой руке одежду.
Мужичок, видя, что нас уже не остановить, сказал печально:
— Ну, спаси вас Христос!
Мы дошли до глубин, перевернулись на спины и поплыли. А крестьянин, посмотрев на нас некоторое время, дернул свою лошадь и пошел обратно домой. Мы остались одни в воде. На берегу уже не было никого, кто мог бы в случае нужды подать нам помощь.
Сначала было хорошо. Но скоро заметили, что мы делаем полукруги: оказывается, когда огребаешься одной рукой (левой то мы держали над водой белье), то невольно делаешь уклоны от правого направления в сторону гребущей руки.
От этого путь наш еще больше удлиннился. Однако, мы проплыли немного более половины реки. Я вижу, что левая рука моя ослабела и выпустила белье в воду. Плохо дело... Но это беда невелика, только все измочится и больше ничего.
Гляжу, и у брата Сергея одежда тоже в воде. Плывем молча.
Но вот я чувствую, что уже и ноги мои совсем устали, и я не только не в состоянии ими толкать воду, но даже не в силах их самих поднять — мышцы ослабели. Ноги потихоньку стали опускаться вниз. Хочу далее вздохнуть шире всей грудью, но не могу, не в состоянии уже раздвинуть грудную клетку. Не хватает воздуха.
И вдруг меня прорезала мысль: "Утону!"
А белье, набирая все больше и больше воды, стало погружаться вниз. Там, кроме одежды, были и деньги на оплату пул для восьми человек на "машине"... Что делать?
— Сергей! — кричу, — Плохо дело! Я больше плыть не могу!
— Я тоже устал, — сказал брат, и перевернувшись грудью к воде, подобрал намокшее белье под шею, прижал подбородком и поплыл тихонько дальше, гребя уже обеими руками. Он оказался сильнее меня. Я же не в состоянии был двинуться дальше ни на аршин. Оставалось лишь поддерживать себя руками, чтобы не утонуть совев, да не дать погрузиться ко дну одежде.
Где же спасение?!
И, к стыду моему, я должен сознаться, что я в этот страшный момент не вспомнил о Боге... А всегда был верующим... Страх смерти и жажда жизни сковали меня, и не осталось ничего, кроме ужаса перед гибелью. И я диким, опаянным голосом завопил:
— Ка-ра-ул! То-ну!
Гляжу, побегает к берегу сельский полицейский. Видит, что я тону, но как помочь? Возле него лодка, но она прикована к столбу на замок. Он вынимает из ножен саблю и начинает рубить кол ниже замка. Но скоро ли саблей перерубишь толстое дерево?!
А в это время из сада другого священника села Доброго, о. Вишневского, услышали крик, отвязали свою лодку и быстро наискось поехали ко мне. Но это было очень дагко слева 4, по длинной диагонали. Успеют ли? Все же мне стало легче, лишь бы дождаться помощи. Пожалуй и продержусь...
Как раз в вот же момент наши подводы подъехали к реке, и брат священник услышал мой крик "караул". Мгновенно, еще на дороге, по селу, он стал на бегу сбрасывать свою шляпу, рясу, подрясник, сапоги, а рубашку уже сбросил с себя в самой реке, и устремился спасать меня, рискуя собственной жизнью. Остальные родственники подняли крик и стон... А одна сестра, как безумная, вбежала, как показалось мне издалека, в воду и, словно курица, у которой выведенные утята поплыли по воде, она со стонами бегала по берегу из одной стороны в другую, крича растерянным голосом мое имя:
— Ва-а-ня! Ва-а-ня!
Должно быть, Сергей уже был в то время на берегу. Да мне и не до него. Гляжу, лодка плывет все ближе и ближе. Ну, спасут...
А сестра все вопит: "Ва-аня!" и бегает.
Тогда я собрался с силами, и изо всей силы закричал ей к берегу: "На-а-дя! На-а-дя!"
— Что-о! — остановилась вдруг она, точно придя в себя.
— Ду-у-ра! — вдруг неожиданно вырвалось у меня это слово. Слишком уже безумным казалось мне мотание ее по воде.
Лодка подплыла. Я ухватился за нее одной рукою, вскарабкаться уже не было сил. Да и опасно — перевернешь лодку. Брат был уже на берегу, одежду подняли в лодку, и мы тихо потянулись до берега.
Сергей отдыхал и выжимал воду из белья. Я лег на землю, чтобы отдышаться. Мое белье тоже выжали, но из фуражки моей получилось нечто ненадеваемое. Подводы и родные, обогнувши длинный полукруг, остановились против нас.
На глазах у сестер были еще слезы от горя, ужаса и досады на наше безумное предприятие.
Но вот все понемногу стали нас бранить. Мы, виноватые, уже молчали... Выжавши белье, надели его. Вместо фуражки брат мне дал свою священническую шляпу, которую подобрала его жена, провожая родных по саду. Стыдливо мы простились и тронулись в путь.
Надя, старшая из сестер, сидела в одной со мною телеге и все не могла успокоиться. Был уже вечер. Въехали мы в лес. Повеяло прохладой. Нам в мокрой одежде стало свежо, как бы не простудиться еще!
— Сергей, а Сергей! — кричу я на другую подводу— давай слезем, холодно, пройдемся лучше пешком.
Он тоже слез. И мы пошли позади. Потом увидели сбоку большое березовое дерево, навалили его на плечи, чтобы скорее согреться. И так прошлись порядочно, пока почти все не высохло. Ехали ночью.
На нашу станцию К-в была, согласно договору, выслана за нами лошадь. Часть родственников слезала в Т., остались лишь мы два брата, да две сестры.
— Мы уж маме не будем говорить, что произошло, — сказала Надя.
Мы всегда боялись строгости мамы. Да и не хотелось огорчать ее, бедную: у нее и без этого было больное сердце.
— А как же шляпа?— спросил я.
— Ну, скажи, что картуз слетел в воду и намок, а Александр (брат, священник) дал шляпу. Ну и смешной же ты в ней!— рассмеялась сестра, — обыкновенная рубашка и поповская шляпа на голове!
Нам всем стало весело. И мы со смехом сели на крестьянскую подводу и тронулись домой. Стоял знойный июльский день. Дома нас встретили с радостью. Рассказам не было конца. И про пожар говорили, и про шляпу. Умолчали лишь о самом главном — об утоплении...
После я не раз вспоминал об этом спасении. И всякий раз мне припоминался мужичок с лошадью и его благословение нас именем Божиим: "Спаси вас Христос!"
Я верую доселе: это оно, имя Господне, спасло нас от явной смерти.
Чудно имя Господне!
Во славу Божию расскажу еще несколько случаев маленьких, но тем более удивительных, ибо Бог дивен и в великих и в малых делах.
БЕЗ МОЛИТВЫ НАЧАЛ
В 1913 году я во второй раз гостил в Оптиной Пустыни.
Меня поместили с одним иеромонахом, студентом Казанской Духовной Академии, о. А., в скиту.
Как то, выходя на литургию, мы забыли взять ключ и захлопнули за собою дверь; она механически заперлась, и чтобы ее отворить, нужен был особый винтовой ключ.
Что делать? Не разбирать же стекло в окне?
После литургии рассказали эконому о. Макарию о нашей оплошности.
Он был человек молчаливый и даже немного суровый. Да в экономы в монастыре и нельзя выбирать мягкого и любезного — слишком расточал бы добро.
Ничего не сказав, он взял связку ключей и пошел к нашему жилищу. Но оказалось, что сердечко подобранного им схожего ключа было меньше, чем горлышко нашего замка. Тогда он поднял с полу тоненькую хворостинку, отломил от нее кусок, приложил к сердечку ключа и стал вертеть... Но сколько мы ни трудились, было напрасно, ключ беспомощно кружился, не вытягивая запора.
— Батюшка, — говорю я ему, — вы, видно, слишком тоненькую вложили хворостинку! Возьмите потолще, тогда туже будет!
Он чуточку помолчал, а потом ответил:
— Нет, это не от этого... А от того, что я без молитвы начал.
И тут же истово перекрестился, произнося молитву Иисусову.
Начал снова крутить с тою же хворостинкою, и замок сразу отперся.
После я и на своем, и на чужом опыте много раз проверял, что употребление имени Божия творит чудеса даже в мелочах. И не только сам пользовался и пользуюсь им доселе, но и других, где можно, тому же учу.
Вот другой пример.
Был я на одном съезде христианской молодежи в Германии. Начали устраивать церковь.
Молодой человек, по прозвищу "Шу-шу" (сокращенно — Шура-Шурович, Александр Александрович) развешивал иконы на стене.
Здание было каменное. Ударит он молотком по гвоздю, а тот и согнется — на камень попал. Вижу я неудачу его и говорю:
— Шу-шу! А вы бы перекрестились да сказали бы "во имя Отца и Сына и Святаго Духа". Вот тогда у вас дело пойдет.
Он поверил. Смирился. Ведь молодому-то не так это и легко. Перекрестился, упомянул имя Божие, наставил гвоздь в другое место, ударил молотком и попал в паз. И дальше вся работа пошла удачно.
Рассказал я этот случай как-то недавно в кружке знакомых. Спустя несколько дней одна женщина, вдова К., недавно потерявшая мужа, рассказала мне: " Пришла я после вашего рассказа домой и ложусь спать. А у меня давно уже бессонница... Нервы сдают, видно. И вдруг я вспомнила — вы велели поминать имя Божие даже и в малых вещах. И сказала я себе: " Господи! Дай мне сон!" И даже не помню, кажется, сию же минуту и заснула. А до сих пор долго мучилась бессонницей."
ИСКУШЕНИЕ
А теперь я расскажу, так сказать, "обратный" случай, как опасно жить и даже говорить без имени Божия.
В самом начале моего монашества я был личным секретарем архиепископа Сергия, который в тот год был членом Синода, и потому жил в Петрограде. Кроме этого, я был еще чередным иеромонахом на подворье, где жил архиепископ. Наконец, на мне лежала обязанность проповедничества. Благодаря же проповедничеству я, в некотором смысле, стал казаться "знающим", и ко мне иногда простые души обращались с вопросами.
Однажды после службы подходит ко мне простая женщина высокого роста, довольно полная, блондинка, со спокойным лицом и манерами, и, получив благословение, неторопливо говорит:
— Батюшка! Что мне делать? Какое-то искушение со мной: мне все "вержется" (великорусское слово; означает – "бросается", от слова "ввергать", — Прим. авт.) в глаза и представляется. Обычно — ложно, мечтательно.
— Как так?— спрашиваю.
— Ну, вот. Стою я, к примеру, в церкви, а с потолка вдруг ведро с огурцами падает около меня. Я бросаюсь собирать их — ничего нет... А я неловко повернулась, когда кинулась за огурцами-то, да ногу себе повредила, видно, жилу растянула. Болит теперь.
Дома по потолку кошки какие-то бегают, головами вниз. И всякое такое.
И все это она рассказала спокойно, никакой неврастении, возбужденности или чего-либо ненормального даже невозможно было и предположить в этой здоровой тулячке.
Муж ее, тоже высокий и полный блондин, со спокойным улыбающимся лицом, служил пожарным на Балтийском Судостроительном заводе. Я и его узнал потом. И он был прекрасного здоровья. Жили они между собою душа в душу, мирно, дружно.
Ясно, что здесь причины были духовные, сверхъестественные. Неопытный, я ничего не мог понять. Еще меньше мог что-либо сделать, даже не знал, что хоть сказать бы ей...
И спросил, чтобы продлить разговор:
— А с чего это у тебя началось?
— Да вот как. Сижу это я в квартире. А пожарным казенные дома дают, и отопление, и освещение. И жалование хорошее — нам с мужем довольно. Детей у нас нет и не было — Бог не дал, Его святая воля. Сижу у окна за делом, да и говорю сама себе:
— Как уж хорошо живется: все есть, с мужем ладно... Красный угол передо мною был, и вот после этого вдруг выходит из иконы Иван Предтеча, как живой, и говорит мне:
— Ну, если тебе хорошо, так за это чем-нибудь отплатить нужно, какую-нибудь жертву принести. Не успела я от страха-то опомниться, а он опять:
— Вот зарежь себя в жертву.
И исчез. А на меня, батюшка, такой страх напал, такая мука мученическая схватила меня, что я света белого не взвидела. Сердце так защемило, что дыхания нет. Умереть лучше. И уже, как без памяти, бросилась я в кухню, схватила нож и хотела пырнуть себя в грудь-то им. Уж очень сильная мука была на сердце. Уж смерть мне казалась легче...
Ну, и сама опять не знаю как случилось — но ножик точно кто выбил из рук. Упал он наземь. И я в память пришла. Вот с той самой поры и начало мне представляться разное. Я теперь и икону-то эту боюсь.
Выслушал я и подивился. Первый раз в жизни пришлось узнать такое от живого человека, а не из житий.
— Ну, чем же я тебе помогу? Ведь я не чудотворец. А вот, приди ныне вечером к службе, исповедуйся, завтра причастись Святых Тайн. А после обедни пойдем к тебе на квартиру и отслужим молебен с водосвятием. А там дальше, что Бог даст. Икону же, коли ты ее боишься, принеси ко мне.
Она покорно и тихо выслушала и ушла. Вечером принесла икону св. Иоанна Предтечи. Как сейчас ее помню: вершков 8x5 величиною, бумажная олеография, в узенькой коричневой рамочке.
После Богослужения эта женщина исповедывалась у меня. Редко бывают люди такой чистоты в миру. И грехов-то, собственно, не было. Однако она искренне в каких-то мелочах каялась с сокрушением, но опять-таки мирно... Вообще она была "здоровая" не только телом, но и душою. На другой день причастилась, а потом мы пошли к ней на квартиру.
Я захватил с собою все нужное: и крест, и евангелие, и кропило, и требник, и свечи, и кадило, и ладан. А епитрахиль забыл, без чего мы не можем свершать служб. И уже на полдороге вспомнил. Что делать? Ну, думаю, не возвращаться же.
— Пойдем дальше. Ты дома дай мне чистое полотенце, я благословлю его и употреблю вместе епитрахили. Так нам разрешается по церковным законам в случае нужды. Только ты после не употребляй его ни на что по домашнему, а уж или пожертвуй в Церковь, или же, еще лучше, повесь его в переднем углу над иконою. Это тебе в благословение будет.
Квартира — самая обыкновенная комната, выбеленная чисто, везде порядок. В углу икона с лампадкой. Муж был на службе.
Отслужили мы молебен, окропили все святой водою. Полотенце она тут же повесила над иконами. Угостила меня чаем. И я ушел.
Дня через два-три я увидел ее в церкви подворья и спросил:
— Ну, как с тобой?
— Слава Богу! — говорит она — все кончилось.
— Ну, слава Богу! — ответил я и даже не задумался, что совершилось чудо. А скоро и забыл совсем. И никому даже не хотелось почему-то рассказывать о всем происшедшем. Только своему духовному отцу я все открыл, и то для того, чтобы спросить его, почему это все с ней случилось.
Когда он выслушал меня, то без колебания сказал мне:
— Это оттого, что она похвалилась. Никогда не следует этого делать, а особенно вслух. Бесы не могут переносить, когда человеку хорошо: они злобны и завистливы. Но если еще человек молчит, то они, как говорит св. Макарий Египетский, хотя и догадываются о многом, но не все знают. Если же человек выскажет вслух, то узнав, они раздражаются и стараются потом чем-либо навредить: им невыносимо блаженство людей.
— Ну, а как же быть, если и в самом деле хорошо?
— И тогда лучше "молчанием ограждаться", как говорил преподобный Серафим. Ну, а уж если и хочет сказать человек, или поблагодарить Бога, тогда нужно оградить это именем Божиим: сказать "слава Богу" или что-нибудь иное. А она сказала: "как хорошо живется", похвалилась. Да еще не прибавила имени Божия. Бесы и нашли доступ к ней, по попущению Божию.
Вот и преподобный Макарий говорит: "если заметишь ты что доброе, то не приписывай его себе, а отнеси к Богу и возблагодари Его за это".
После из-за этого случая мне многое стало ясно в языке нашем. Например, в обыкновенных разговорах люди всех стран и религий, а особенно христиане, весьма честно употребляют имя Божие, если даже почти не замечая этого.
— Боже сохрани! Бога ради! Бог с вами. Ах, Господи!
— Да что это такое Боже мой! Ой, Боже мой! и т.п. А самое частое употребляемое имя Божие — при прощании:
— С Богом!
Отчего все это? Оттого, что люди опытно, веками, коллективным наблюдением заметили пользу от одного лишь употребления имени Божия, даже и без особенной веры и молитвы в тот момент.
Но особенно достойно внимания отношение к похвалам нашего русского "простого", а, в сущности, мудрого человека. Когда вы спросите его: "Ну, как поживаете?", он почти никогда не похвалится, не скажет "хорошо" или "отлично". А сдержанно ответит что-либо такое:
— Да ничего, слава Богу...
А другие еще благоразумнее скажут, если все благополучно:
— Милостив Бог. А вы как? Или:
— Бог грехам терпит.
Или просто совсем и обычно:
— Помаленьку, слава Богу!
И повсюду слышишь осторожность, смирение и непременное ограждение именем Божиим.
Например, завяз воз в грязной котловине. Лошаденка из сил бьется. Иной безумец и бьет ее, несчастную, и бранится отчаянными словами. А благоразумный крестьянин дает ей отдохнуть, приободрит, погладит. Потом подопрет воз плечом мужицким, махнет для приличия кнутом и крикнет:
— Э-э, ну-ка, родимая! С Богом!
И глядишь, выкарабкались оба...
Читал я у одного современного писателя рассказ о силе имени Божия. То было в немецкую войну. Перевозили на позицию пушки.
Прошел дождь. Дорогу развезло. Тяжесть неимоверная. Несколько пар лошадей. Пушка завязла в выбоине. Солдаты бьются, мучаются, сквернословят, хлещут лошадей. Ни взад, ни вперед...
И чем бы кончилось это бесплодное мучение и людей и лошадей, Бог весть. Но в это время к этому месту подошел один благообразный, пожилой уже, мужичок.
Этот почтенный старичок сначала ласково приветствовал солдат. Потом во имя Божие пожелал им успеха. Погладил лошадок. А потом, когда они и солдаты немного отдохнули, он предложил попробовать двинуться еще раз. И так ласково обратился к солдатам. Они кто к лошадям, кто к пушке. И старичок тут же.
— Ну-ка, милые, с Богом!
Солдаты крикнули, лошади рванули и пушка была вытянута. Дальше уже легко было.
А сколько таких случаев! Только мы, слепые, не замечаем. Но хорошо, что говорим языком, и это одно нередко ограждает нас от силы вражьей.
Между тем в новое время стали стыдиться употребления этого спасительного имени.
И нередко мы слышим или горькую жалобу на тяжкое житье, или, наоборот, легкомысленные похвалы:
— Превосходно, превосхо-о-дно!
А иногда и безумные речи: "адски хорошо", или с употреблением "черного слова". И жалея его же, хочется поправить его.
Бывало, услыша хвалу, я или сам добавлю, или говорящего попрошу добавить:
— Скажите: "слава Богу!"
— А зачем?
Вот и расскажешь ему такую историю. Иной и примет во внимание...
ОТЕЦ ИСИДОР
Вот теперь и о нем расскажу. Удивительный был это человек. Даже и не человек, а ангел на земле.
Впервые я познакомился с ним еще студентом академии.
Хотя о. Никита и благословил меня на иночество, и предсказал мне, что я буду удостоен даже епископства, но не знаю уже, как и почему, только у меня опять возник вопрос о монашестве. Вероятно, нужно было мне самому перестрадать и решение выносить, чтобы оно было прочное. И в таком искании и колебании прошло года три-четыре. По совету своего духовного отца я и направился к отцу Исидору, которого тот знал лично.
Батюшка жил в Гефсиманском скиту, вблизи Сергиевского Посада, рядом с Черниговскою Пустынью, где раньше подвизался известный старец Варнава.
В Гефсимании, как обыкновенно называли этот скит, жизнь была довольно строгая, установленная еще приснопамятным угодником Божиим Митрополитом Филаретом Московским.
Здесь-то в маленьком домике-избушке и жил о. Исидор.
Когда я прибыл к нему, было ему, вероятно, около 80 лет. В скуфеечке, с довольно длинной седой бородой и необыкновенно ласковым лицом, не только улыбающимися, а прямо смеющимися глазами — вот его лицо.
Таким смеющимся он всегда выходил и на фотографиях.
Кто заинтересуется жизнью этого несомненно святого человека, тот пусть найдет житие его — "Соль земли". Там много рассказано о нем. Я же запишу только то, чего там еще нет.
Когда я пришел к нему и получил благословение, он принял меня по обычаю своему ласково, тепло и с радостною улыбкою. Страха у меня уже никакого не было, как тогда на Валааме. А если бы и был, то от одного ласкового луча батюшки он сразу растаял бы, как снег, случайно выпавший весной.
Направляясь же к о. Исидору, я все "обдумал", решил рассказать ему "всю свою жизнь", "открыть свою душу", как на исповеди и тогда уже спросить его решения: идти ли мне в монахи. Одним словом, как больные рассказывают врачу все подробности.
Но только хотел было я начать свою "биографию", а уже о цели то своей я сказал ему, как он прервал меня:
— Подожди, подожди! Сейчас не ходи. А придет время, тебя все равно не удержишь.
Вопрос сразу был кончен. И без биографии. Им, святым, довольно посмотреть, и они уже видят все. А Бог открывает им и будущее наше.
Я остановился. Рассказывать более нечего было. Монахом придется быть... Осталось лишь невыясненным: когда! И спрашивать опять нечего — сказано, "придет время". Нужно ждать.
А о. Исидор тем временем начал ставить маленький самоварчик — чашек на 5-6. Скоро он уже зашумел... А батюшка беспрерывно что-нибудь говорил или пел старческим дрожащим тенором. Рассказывал мне, какое у нас замечательное, у православных, Богослужение. Такого в мире нет.
Вспомнил при этом, как он послал по почте германскому императору Вильгельму наш православный Ирмологий (специальный сборник ирмосов на 8 гласов, с приложением и других песнопений, употребляемых на вечерне, утрени и литургии. — Прим. авт).
Кажется, после ему за это был выговор от обер-прокурора Синода.
Потом принимался петь — "Христос моя сила, Бог и Господь" (ирмос 6-го гласа).
Я после только стал понимать, что не случайно пел тогда святой старец: провидел и душу и жизнь мою. И знал, что мне единая надежда Христос Господь и Бог мой...
Самоварчик уже вскипел. Появились на столе и чашки. Батюшка полез в маленький сундучок — какие бывают у новобранцев-солдат, и вынул оттуда мне гостинцев — небольшой апельсин и уже довольно ссохшийся. Разрезал его, а там соку-то совсем уже мало было. Подал его мне. Потом вынул стаканчик с чем-то красным:
— А это нам варенье с тобою. Маловато его здесь. А там было всего лишь на палец от дна...
— Ну, ничего, — шутил он, — мы добавим! И тут же взял графин с квасом, дополнил стакан с клюквенным вареньем доверху и поставил на стол, все с приговорками: "Вот нам и варенье".
Так мы и пили чай с квасом.
Теперь-то я уже понимаю, что и сухой апельсин, и варенье с квасом, и то песнопение— находится в самой тесной связи с моею жизнью. Тогда же я не догадался искать смысла в его символических действиях... Очевидно, чего не хотел, по любви своей, сказать мне прямо, то он открывал в символах.
Так и преп. Серафим делал. Так поступил и батюшка Оптинский, о. Нектарий.
Выпили мы чаю. Он рассказал, что у него есть ручная лягушечка и мышки, которые вылазят из своих норок в полу, а он их кормит с руки.
А потом обратился ко мне с просьбой-желанием:
— Хотелось бы мне побывать у преподобного Серафима.
(Тогда он уже был прославлен).
— Да в чем же дело?
— Денег нет.
— А вот я летом получу деньги за напечатанную статью и свожу вас. Хотите, батюшка?
Так мы и условились. Как получу деньги, то напишу ему и приеду за ним.
С тем и уехал я домой на каникулы. Летом получил деньги и сразу написал о. Исидору, — предвкушая радость длительного общения с ним. Но в ответ получил неожиданно странное чужое письмо, подписанное каким-то Л-м, просившим у него помощи и жаловавшимся отчаянно на свою злосчастную судьбу.
На мой же вопрос о времени монашества вверху письма старческим дрожащим почерком, но очень красивым, почти каллиграфическим была приписана им лишь одна строчка: "заповедь Господня светла, просвещает очи". Слова из псалма царя Давида (Пс. 18, 9).
Прочитал я их и письмо просмотрел. И ничего не понял...
"Вероятно, — думалось мне, — у батюшки не хватило денег и на чистую бумагу, чтобы написать письмо, и он сделал подпись на чужом письме. Но почему же он не ответил даже о поездке к преп. Серафиму? Странно."
Доживши до конца каникул, я отправился в академию, и на пути решил снова заехать к о. Исидору. Поедет ли он к преп. Серафиму в Саров? При встрече я об этом сразу и спросил.
— А ты мое письмо-то получил?
— Получил, да вы там ничего почти не написали. Я не понял.
— Как же! Вот этому человеку, от которого письмо я тебе послал, и нужно помочь. Преп. Серафим не обидится на меня, а деньги, что для меня приготовил— ты на него израсходуй.
— А где же он?
— Да в Курске живет. В письме-то и адрес его написан.
— В Курске?— спрашиваю, — Значит туда ехать нужно?
— Вот и съезди туда, разыщи его, да помоги устроиться ему. Он — несчастный, безрукий. И письмо пишет левою рукою. Ему руку-то на заводе оторвало.
Тогда я понял, почему почерк письма большой и прямой, неуверенный.
Я получил благословение и немедленно отправился в Курск, где родился преп. Серафим. Где-то на краю Курска, в Ямской слободе, у нищей женщины, у которой кроме пустой хаты и полуслепого котенка ничего не было, — и нашел себе приют несчастный Л.
У нищей была внучка шестилетняя, Верочка. Бедные, бедные! Как они жили! Можно было судить уже и по котенку — все ребра у него были наперечет. Но какие обе кроткие... Святая нищета. И не роптали. Так и котенок — смотрит вам в глаза и лишь изредка жалобно замяукает, когда вы едите: "и мне дайте". А посмотришь на него, он стыдливо сомкнет глазки свои— точно и не он просил. И опять молчит кротко. А человек ест себе в полное удовольствие. Вот и в миру такая же разница бывает.
А избушка-то нищенская и сырая. До потолка головою достанешь.
И у такой-то нищей нашел себе пристанище другой бездомный, безрукий, несчастный.
У богатых ему не нашлось ни места, ни хлеба.
Познакомились. Потом пошли собирать помощь по богачам: задумали с ним лавочку открывать. Мало набрали. За жуликов, должно быть, нас больше принимали. Ничего не вышло...
Решили поехать к о. Исидору, посоветоваться.
Простился я со святыми нищими. И опять - в Гефсиманию. А характер-то у безрукого — отчаянный. И у меня смирения нет. Сколько раз с ним мы ссорились в пути!
Наконец, доехали. Было уже начало октября. И в Москве снег выпал. Холод стоял. Идем к келий о. Исидора. Я вошел первый, скинул галоши, а Л. еще в сенях оббивал свои сапоги от снега.
— Батюшка! — воспользовался я, пока был один с ним, — какой он трудный-то!
— Трудный?! — спокойно переспрашивает меня ласковый о. Исидор, — а ты думаешь, добро-то делать легко? Всякое добро делать трудно.
И в это время вошел и И.Ф.Л. Мы только что пред входом раздраженно о чем-то говорили с ним. Но как только он увидел о. Исидора, с ним произошло какое-то чудесное превращение: он улыбался радостно, сделался милым, и с любовью подошел к батюшке.
О. Исидор ласково благословил его.
— Садись, брат Иван, садись — спокойно и любезно указал он стул.
И.Ф. сел, все молча, улыбаясь.
— Ах, брат Иван, брат Иван!— грустно, сострадающе-ласково сказал батюшка, — как тебя Бог смирил, а ты все не смиряешься!
Здесь можно сказать, хотя бы кратко, о несчастном И.Ф. Сначала он был машинистом на Московско-Курской железной дороге. Но, по-видимому, благодаря крайне неуживчивому характеру своему, он там не ужился. После поступил он на завод к какому-то еврею в Киеве. Тот предложил начать работу на второй день Пасхи. И.Ф. согласился, хотя другие не желали. Во время работы он увидел, что приводной ремень может соскочить с махового колеса. Желая поправить его на ходу, он неосторожно приблизился и был втянут машиною.
Ему оторвало правую руку совсем, порезало спину, а на левой руке остались лишь большой палец да половина указательного. Едва не скончался... Суд определил ему или пожизненную пенсию от хозяина, или единовременное удовлетворение. Он, конечно, согласился на второе. Но скоро все прожил. И остался без денег и без рук. Во всем прочем он был человек очень здоровый, высокий и красивый. И лишь ранняя лысина — ему тогда было около 30 лет,— еще более открывала большой лоб его. По разным местам долго скитался он калекою. И уж
не знаю как он попал в Гефсиманский скит к о. Исидору... А батюшка особенно примечал людей несчастных, выброшенных из колеи жизни, как говорится — потерянных. Какой-то бывший московский адвокат, исключенный не за хорошие дела своею корпорацией, хотел покончить с собой, но был пригрет батюшкой и спасался им.
Всякие бедные, нищие из Сергиевского Посада встречали в нем покровителя. Нередко он не в урочное время ходил к ним, чтобы утешить, как-нибудь помочь.
Ему за то делались выговора от игумена, но он продолжал делать свое дело милосердия. Зимою из рук кормил мерзнущих воробьев.
Вот к нему-то, как к солнцу теплому, и привел Бог несчастного калеку. И с той поры И.Ф. так привязался к батюшке, что собственно им, можно сказать, и жил.
— Я всем лишний, — говорил он мне много, много после, — только один батюшка Исидор любил меня.
И это, по-видимому, была правда. Любить его при несмиренном характере было трудно. А у нас тоже терпения не хватает, ибо любви нет. А о. Исидор был — сама любовь. Потому-то и грелся около него несчастный. Потому и всякие слова его принимались Иваном Ф-чем совершенно легко.
"Как тебя Бог смирил!" Скажи это я, была бы буря злобы, упреков, ссоры. Но когда это было сказано от любящего сердца о. Исидора, то И.Ф. ни слова не промолвил, только наклонил покорно голову, и улыбаясь, молчал.
Я удивился. Как же он только что, минуту назад, без удержу ссорился со мною, а сейчас с улыбкою молчит?!
"Какое-то укрощение зверей!"— подумал я. Преп. Серафим кормил медведя. А не знаю — легче ли бывает утихомирить иного человека!
И батюшка ласково подошел к нему и тихонько стал гладить его по лысой голове. Тот наклонился еще ниже и сделался совсем кроткою овечкою... Не знаю еще, как он удержался тогда от умиленных слез. Хорошо бы, если бы он еще и поплакал. Еще легче ему было бы и еще более он смирился бы. И благодать Божия еще более согрела бы и укрепила его, бедного.
Но и виденного мною было достаточно, чтобы удивляться великой силе любви о. Исидора.
Потом мы говорили о том, что же делать нам с И.Ф. Батюшка особенно ничего не сказал, дал лишь нам заповедь:
— Как-нибудь уж старайтесь, хлопочите. Бог поможет вам обоим во спасение.
Это и было "особенное". Ему нужно было, чтобы у несчастного калеки был какой-нибудь попечитель. Тем более, что скоро батюшке предстояло уже умирать, и тогда И.Ф. остался бы опять одиноким.
А для меня нужно было упражнение в заповеди Божией любви к ближним. Ап. Павел говорит, что "весь закон в одном слове заключается: люби ближнего твоего, как самого себя" (Гал. 5, 14).
И тогда я понял, что означала коротенькая надпись, сделанная тонким и прекрасным почерком о. Исидора на письме И.Ф., посланная мне летом.
Так мало-помалу раскрывается ответ о. Исидора о моем монашестве. Я думал преимущественно о форме, а он — о духе. Я полагал, что вот примешь постриг, наденешь иноческие одеяния, и будто главное уже сделано. А батюшка обращал и мою душу и мои мысли к исполнению заповедей Божиих, к следованию закона Господня.
А этот закон у царя Давида в указанном псалме сравнивается со светом солнышка, озаряющего всю вселенную. И этот закон укрепляет душу, умудряет простых, веселит сердце, просвещает очи, пребывает во век (ст. 8-10).
Вот почему заповеди, а не монашество вожделеннее золота, слаще меда (ст. 11).
— Раб Твой, — говорит Господу царь Давид,— охраняется ими, а не одеждами черными, и в соблюдении их — великая награда! (ст. 12).
Вон куда повертывал мои мысли батюшка, опытно исполнивший заповеди Божий... А мы, молодые студенты, увлекались другим, — не скажу карьерой. Нет, но мечтаниями о горячей любви к Богу, о подвигах святости, о высокой молитве.
А до этого-то нужно было еще долго исполнять заповеди Божий. И только исполняя их на деле, научишься всему; и, в частности, прежде чем возноситься еще в заоблачные сферы созерцания, молитвы, святости, человек, пробующий исполнять заповеди Божий, увидит сначала самого себя, свои немощи, свое несовершенство, грехи свои, развращенность воли своей, до самых тайников души.
Вот что значит "заповедь Господня просвещает очи". И об этом в том же псалме говорит по своему опыту Псалмопевец, хранивший закон.
"Кто усмотрит погрешности свои? От тайных моих очисти меня, и от умышленных удержи раба Твоего, чтобы не возобладали мною. Тогда я буду непорочен и чист от великого развращения" (ст. 13-14).
И только пройдя этот путь борьбы, открывающийся лишь через исполнение заповедей, человек достигнет и высшего, — молитв и Богоугодного содержания. И войдет в общение с Господом, познав предварительно и свою беспомощность с одной стороны, а вместе с этим и через это — и твердость упования только на Господа Избавителя, Спасителя. Так и поет царь-праведник:
"Да будут слова уст моих и помышление сердца моего благоугодны пред Тобою, Господи, твердыня моя и Избавитель мой!" (ст. 15).
И теперь, поработав не в мечтании о "святости", а в действительном опыте осуществления самых начальных букв алфавита добра, т.е. исполнения Заповедей Божиих на Иване Ф-че, я сразу увидел себя: кто же я такой?
— Какой он трудный! — вырвалось у меня признание...
Но не один он был трудный, а я прежде всех был "трудный" для добра. А мечтал о монашеской "святости". О, далеко еще до цели... Да я тогда и не понял еще себя. Я все винил другого, а не себя. И только чем дальше, тем больше раскрывалось "великое развращение" души моей, как поет царь. Не говоря уже о "тайных моих". И постепенно приходил я к опытному выводу: один Господь — "твердыня моя и Избавитель мой".
Не так я думал о себе раньше...
И еще более стал мне понятным ирмос 6-го гласа, который не раз напевал мне о. Исидор старческим голосом:
— Христос моя си-и-ла, Бог и Госпо-о-дь! И теперь мне предстояло упражняться в законе и чрез И.Ф.
— Как-нибудь уже старайтесь, хлопочите... во спасение обоих.
И еще 11 лет пришлось мне "стараться". Много всякого было... Но не о нас, немощных, речь. Потому ворочусь к дивному старцу Божию.
Должно быть, я после этой встречи его не видел уже. Так он и запечатлелся в моем сознании — смеющимся, ласковым. Он был уже "из того мира". Это был — христоподобный сын Любви... Воистину — "соль земли".
ЧУДО В СЕРБИИ
Я много раз рассказывал об этом событии в частных разговорах и проповедях. А теперь хочу записать это на память другим.
Приблизительно в 1927-28 году я хотел укрыться в отдельном монастыре, в Сербии. Для этого я направился в Студеницу — в монастырь, построенный св. Симеоном, отцом святого Саввы, просветителя Сербского. Через несколько дней меня провели оттуда в скит св. Саввы, находившийся в девяти километрах от монастыря.
Это место было необыкновенно уединенное, в высоких горах, в глубоком ущелье, далеко от всякого селения, в глубоком лесу. По ночам я часто слышал вой каких-то диких зверей, а редкие путники, проезжая через горы, недалеко от монастыря, даже и днем, въезжая в лес, нередко кричали "ого-го", пугая возможных волков.
Вот тут-то и был маленький скит, построенный, по преданию, самим св. Саввою. Он состоял из небольшой церковки, в которой помещалось всего человек пять, десять. А в алтаре и того меньше.
Слева к церкви примыкал двухэтажный деревянный домик. Вот и все постройки. Немного повыше в гору журчал из-под земли источник чистой холодной воды.
В этом скиту я жил около полугода с одним лишь
монахом сербом, отцом Романом. А до него здесь укрывался старый иеромонах о.Гурий. Оба эти монаха заслуживали того, чтобы о них донеслась память и до потомков.
Я и расскажу сначала об этих тружениках.
Ранее отец Роман был женат и имел семь человек детей. Оба они с женой были совершенно здоровы, но все их дети умирали в течение нескольких дней. Родители невольно задумывались об этом, и пришли к заключению, что нет воли Божией на их дальнейшую брачную жизнь, и решили идти в монастырь, оставив мир. Так они и сделали.
Но чтобы испытать себя, способны ли к безбрачной жизни, они поступили в этот мужской монастырь св. Симеона в качестве рабочих: он — кучером, она — кухаркой.
Нужно заметить, что сербские монастыри последнего времени, хотя и многочисленны по количеству, но в них мало монахов. Поэтому они нуждались в посторонней рабочей силе.
Определившись на службу в монастырь, Роман с женою были помещены в одну комнату, в которой они прожили около трех лет безбрачно, в целомудрии, как брат с сестрой. И лишь после этого они приняли на себя подвиг иночества. Жена уехала в женскую обитель, верстах в двухстах от этого монастыря, а он остался здесь.
Не знаю сколько времени прожил он в самом монастыре, но я застал его уже в скиту св.Саввы.
Это был человек выше среднего роста, необыкновенно худой, но крепкий и, как говорится, жилистый.
В скиту были и огород, и небольшой сад, и маленький виноградник, и незначительное поле пшеницы. Над всем этим и трудился в полном уединении о. Роман. И нужно отметить, что он отличался необыкновенной жаждой к труду.
Рано утром мы служили с ним небольшое правило. После правила и легкого раннего завтрака он торопливо бежал куда-нибудь на работу. А я оставался в скиту и за сторожа, и за повара. Впрочем, наша пища и моя поварская работа были крайне просты и скудны. О. Роман оставлял мне немного картофеля и пшена. После я сам подкупал рису и постного масла.
Картофель, по совету о. Романа, я не чистил, так как крупный оставлялся им на великий пост и раннюю весну, а мелкий трудно было чистить и не стоило, так как мало бы оставалось его в пищу.
О. Роман привел меня к источнику и показал, как обращаться с картофелем. Налил в ведро воды, всыпал картофель, промыл его в трех водах и поставил вариться. Потом я прибавлял пшена или рису, и выходил у нас суп. А в скоромные дни мы кушали и брынзу (овечий сыр).
Времени у меня оставалось довольно много, и я писал объяснения праздников и т.п. К вечеру о. Роман возвращался с работы, и мы ужинали. К праздникам я пек еще просфоры, но должен сознаться, они почти всегда были у меня неудачны, т.к. тесто очень плохо всходило: в кухне было недостаточно тепло.
В скиту не было никакой живности, кроме кошки с котенком, которые охраняли домик от небольших лесных крыс.
Однажды предложили нам взять корову из монастыря, чтобы иметь молоко, или хотя бы козу. Но мы решительно отказались, так как это доставило бы нам много лишних забот и хлопот. Почти каждое воскресенье, а особенно по большим праздникам, мы с о. Романом ходили на литургию за 9 верст в монастырь.
Сначала нам надо было спускаться с гор около четырех верст, а потом, перейдя быструю речку, идти уже ровным местом до монастыря. Эта речка называлась "Студеницей" от очень студеной холодной воды. По ее имени и монастырь св. Симеона, расположенный около этой речки, тоже назван был "Студеницей".
В один из таких праздников, кажется, в день св. Илии (но сейчас за это точно не ручаюсь), и случилось чудесное событие. Но о нем я буду говорить после, а сейчас расскажу о другом иеромонахе, жившем в скиту до о. Романа — о.Гурии.
Ему в то время было 70 лет, но он был очень крепкого сложения и худой, росту очень небольшого. Вот он и привез меня в первый раз в скит к о. Роману.
Подойдя к плетеной ограде скита и указав мне обходную дорожку к дверям домика, сам он с необычайной легкостью перескочил через плетень.
Познакомив меня с о. Романом, он указал мне и бывшую свою комнату, где прежде жил. Меня необычайно удивила библиотека, в которой, кажется, насчитывалось до 500 книг. Между ними несколько редкостных экземпляров. Например, "Достопамятные сказания" с изречениями древних отцов, и другие. Конечно, все книги были религиозного содержания. Ими я и пользовался все время пребывания в скиту.
Другой раз о. Гурий провожал меня в скит с довольно тяжелой ношей. Мне прислали по почте посылку более 20 фунтов, а батюшка хотел мне облегчить путь. Хотя бы до реки Студеницы — это около 5 верст. Мне, как более молодому по возрасту, стыдно было, что старец несет тяжесть, а я иду налегке. Поэтому я дорогой обратился к нему с просьбой:
— Батюшка! Дайте, теперь я понесу посылку. Ведь она для меня послана. А кроме того, это будет мне как бы эпитимией за мои грехи.
О. Гурий возразил на это:
— Нет, я еще понесу. А уж об эпитимии я должен думать больше. У меня столько грехов, что если бы я тело свое разрезал по кусочкам, этого не хватило бы на эпитимии.
И тут я узнал и понял, почему он, будучи иеромонахом, не служит в монастыре никогда, как священник, хотя он никогда не был судим и осужден церковной властью. Но, по собственному сознанию своей греховности, он сам решил не прикасаться к Богослужению и особенно к литургии.
— Я наложил на себя обет,— говорил он,— за грехи мои никогда не надевать на себя иерейского епитрахиля и не благословлять кого-либо.
В монастыре он исполнял обязанности чтеца в храме за Богослужениями, а в трапезной подавал братии кушанья, как последний послушник. И то и другое он делал с необыкновенной простотой и смирением,— будто так и нужно было. И более молодые монахи так привыкли к этому, что обычно обращались с ним повелительно, как старшие с младшим. А он не только не подавал виду, но действительно нисколько не огорчался таким отношением к нему прочей братии.
После трапезы все уходили по келиям, а он должен был убирать трапезную. Между прочим, он в церкви читал необычно медленно, с расстановками, осознавая всякое слово.
Мне этот пример напоминает дух древнего времени.
В своей долгой жизни, я еще не видел другого примера, чтобы духовные лица добровольно отказались от своих обязанностей и от высоты священнослужения, ничем к тому не побуждаемые.
Конечно, он давно уже скончался. Царство ему небесное! За его покаяние да простит ему Господь грехи... Чем он был грешен, ни он не нашел нужным рассказывать, ни я не осмелился расспрашивать. Да и не важно это. Грешить нам стало уже естественно, а вот покаяться да еще с таким самоукорением и глубоким осознанием своей греховности, — дело очень редкое и заслуживающее того, чтобы я записал это в поучение нам самим и потомкам.
Об о. Романе еще я вспомнил, что он во время первой войны с немцами провел всю войну— сражался, отступал на остров Корфу, потом возвратился в монастырь.
А теперь я перейду к рассказу о самом чуде.
Это было летом, вероятно, в начале июля. Так как я и о. Роман по праздничным дням ходили почти всегда на службу из своего скита в монастырь, то и на этот раз мы поступили так же. Но неожиданно для меня, о. игумен попросил меня отслужить после литургии молебен о дожде, так как сам он должен был в этот день ехать на монастырский хутор по делам.
Конечно, я согласился, и тотчас после литургии я, о. Роман и некоторые другие монахи отправились на гору, где обыкновенно служились подобные молебны при засухе.
Путешествие оказалось весьма трудным, так как гора была очень высока, а подъем крут. Мне для облегчения была дана монастырская верховая лошадь. Я прежде почти никогда не ездил верхом, и тут подняться на крутую гору для меня было трудно. Но все же через час мы поднялись на нее, хотя до самой вершины было еще с полверсты.
Наша остановка была приурочена к месту, где был колодезь. Считалось, что если уже в этом колодце не было воды, то значит засуха была велика и продолжительна. Над этим колодцем совершался молебен с водоосвящением, и освященную воду потом выливали в пустой колодезь.
Когда мы достигли этого места, то там было сравнительно мало народу, или, как называли сербы, селяков.
Мы начали облачаться в священные одежды, но народу было все-таки мало, и мы решили ждать. Да и духовенство еще не все подошло.
Чтобы занять время, я начал проповедь на сербском языке. Мои слушатели, нагнувши головы, слушали, по-видимому, без особенной охоты. Я понял это так: "ведь мы пришли не слушать проповедь, а молиться о дожде". Поэтому я очень скоро закончил свою речь. Но духовенство еще не подошло, и я должен был ждать.
Естественно, мысли в душе моей остановились на предмете будущего молебна.
"Зачем я сюда пришел? Ведь не для того, чтобы совершить требу, отслужить молебен и спокойно потом спуститься в монастырь, как будто бы я сделал что-то действительно полезное. Ведь и не для проповеди же сюда поднялся. Ведь все же собрались сюда с одним желанием: получить от Бога милость — одождить иссохшую землю на огромном пространстве вокруг. Или сказать иначе — мы привали за чудом."
А дождя не было уже около месяца. Посевы стали гибнуть. И в этот самый день небо было чисто голубым и безоблачным. Мысли мои потекли дальше.
"Да заслуживаем ли мы чуда? Быть может, стоящие вокруг меня монахи по своей жизни достойны чуда, не знаю. А может быть, среди селяков есть богоугодные люди. Или за их горькую нужду и гибнущий труд сжалится над ними Господь, как отец над бедными детьми. И даст им хлеб насущный."
Эта мысль казалась мне наиболее понятной. Они, эти простые люди, действительно более нас заслуживают милости Божией, и их скорбное молчание и сердечные просьбы более благоугодны Богу, чем наши речи и даже молитвы. Ведь недаром Псалмопевцем сказано, что Бог посылает пищу "птенцем врановым", в голоде вопиющим к Нему.
Себя самого я не считал достойным ожидаемого чуда: разве, может быть, Господь призрит не на меня лично, а на мой епископский сан... И вдруг в душе моей пронеслась быстрая мысль, как будто бы кто-то произнес ее совершенно ясно:
— Молись во имя Сына Моего!
Тотчас вспомнились мне слова Спасителя на прощальной беседе с учениками: "Истинно, истинно говорю вам: о чем ни попросите Отца во имя Мое, даст вам. Доныне вы ничего не просили во имя Мое; просите, и получите, чтобы радость ваша была совершенна" (Ин. 16, 23-24).
И здесь я забыл о всех присутствующих и о самом себе, стал молиться о дожде, прося Отца Небесного во имя Господа Иисуса Христа. Разумеется, молился молча.
В это время духовенство поднялось на гору сокращенным, но более трудным путем по прямой линии. Подобрался и народ, хотя и не очень много.
Начали молебен. Освятили воду и вылили ее, по обычаю, в глубь колодца. Народ начал расходиться. Духовенство стало спускаться прежним путем. Небо продолжало быть ясным, и только кое-где медленно плыли светлые облачка.
Я сел на лошадь. Но спускаться вниз по горе оказалось труднее, чем подниматься на нее, и я вынужден был слезть с коня и вести его под уздцы. Приблизительно через час мы были в монастыре.
На небе не было никакой перемены, даже и не думали об этом. Сделали свое дело и забыли о нем.
В трапезной нам подали обед. После него мы взяли из монастыря хлеба на неделю, как обычно это делали, попросили еще брынзы, нагрузили все это на молодого осленка и стали собираться обратно в скит. Было уже приблизительно около шести часов. Осленок шел впереди нас — он хорошо знал эту дорогу. Не спеша мы следовали за ним. Дошли до Студеницы — 4 версты.
К моему удивлению и совершенно незаметно для меня, небо когда-то успело покрыться серыми сплошными облаками, шедшими из-за гор навстречу нам.
Вдруг меня пронизала мысль: неужели Господь даст нам дождя и сотворит чудо! Но я сам боялся поверить этому. Так прошли еще с полчаса. Стали подниматься по горам вверх. Небо стало темнеть. Но осленок уверенно шел по тропинке вперед. В густом лесу тьма сгущалась все сильнее и сильнее. И вдруг я ощутил в воздухе сырость, шедшую от туч. Сам себе еще не веря, я сказал о. Роману:
— Батюшка! А ведь, пожалуй, дождем пахнет. Молчаливый о. Роман ответил:
— Дай Бог дождя!
Мы опять пошли дальше за осленком. Вдруг вдали послышался глухой отзвук грома. Теперь нам уже было ясно, что с тучами надвигается гроза, а с нею, конечно, и дождь. В лесу же стало так темно, что мы буквально не видели своих собственных ног. Вдруг сверкнула молния, раздался гром. И мы увидели свою тропинку на несколько сажен вперед. Потом тьма опять обняла нас, и только привычный осленок шел твердо впереди нас, как вожатый. Молния стала блистать чаще и чаще, как бы освещая нам путь. И я сказал о. Роману:
— Господь зажигает нам на небе будто спички и указывает дорогу.
Воздух становился холодным. Мы прошли еще по горам около трех с лишним верст. Здесь дорога раздваивалась: один путь более длинный, пологий шел вправо в обход оврага; другой же шел прямо, а потом поднимался круто вверх к скиту. Мы хотели направиться по более удобной дороге — направо. Но осленок заупрямился и никак не соглашался идти этим путем. И мы вынуждены были повиноваться ему. Когда дошли до средины оврага, осленок круто повернул вверх к скиту. Молния сверкала, и гром гремел уже почти непрерывно.
Отец Роман говорит мне:
— Ну, владыка, если вы хотите остаться сухим, бегите один вверх, а мы уже придем после.
Так я и сделал. Минут через десять я подходил к крыльцу нашего скита. Вдруг дождевая капля глухо упала на землю. Но я уже был в безопасности. Полил дождь.
И лил всю ночь и напоил с избытком жаждущую землю.
Минут через пять пришел батюшка о. Роман с осленком, но уже весь мокрый.
ПЛАЧУЩИЕ И МИРОТВОРЯЩИЕ ИКОНЫ
Кто не слыхал или не читал рассказов о плачущих иконах Божией Матери? Мне самому пришлось видеть таких два случая.
Когда я был еще профессорским стипендиатом СПб Академии (1907-1908 г.), меня попросили придти в одну семью для служения молебна. Это были мои знакомые: вдова фельдшера, неожиданно рано скончавшегося, и сын его, которого по моей рекомендации приняли в СПб Духовное училище. Жили они, кажется, на Обводном канале.
Когда я зашел к ним в комнату, в углу перед иконой Божией Матери я увидел зажженную лампаду; под иконою была широкая тарелка. На нее и сочилась непрестанно какая-то маслообразная жидкость бесцветного вида и без запаха. Сочившаяся жидкость впитывалась в вату, которую вдова раздавала знакомым, не объявляя, по смирению, о необыкновенном событии церковным властям..
Икона была величиною вершков 10x6. Задняя сторона ее пропитана была насквозь миром, чего прежде не было. Я отслужил перед нею молебен и возвратился в Академию. После я не бывал в доме этой семьи. А вдова и не очень удивилась, когда явилось мироточение. Чудеса верующим людям казались делом естественным.
Другой случай был в скиту св. Саввы, о котором я рассказывал выше. В маленьком алтаре в скитской церковке, с левой стороны в полукруглой небольшой нише была написана икона какого-то святого, перед которой совершалась проскомидия.
Меня, с первых же дней служения литургии, удивило, что из стены сочилась вода. Не зная чем это объяснить, я стал вытирать мокрое место, под которым я скоро заметил совсем другое изображение. Икона была нарисована не масляными красками, а водяными, которые легко смывались. Я стер весь первый слой, а под ним открылось совершенно отчетливо совсем иное изображение. Нарисовано было какое-то молодое лицо, в белой одежде, без опоясания. Не помню сейчас — было ли написано, или я сам догадался, что здесь изображен Иисус Христос, риза которого раздирается еретиками, как это говорится в стихирах в память первого Вселенского Собора: "Кто Твою, Спасе, ризу раздра? Арий — Ты рекл еси."
Не помню сейчас — прошло уже почти 30 лет с того времени, но, кажется, около главы изображены были заглавные буквы IC ХС (Иисус Христос). А может быть, под изображением написаны были указанные выше слова об Арии. Во всяком случае, мне был совершенно понятен смысл этого изображения. Но вероятно, позднейшему иконописцу совсем непонятно оно было, и он решил нарисовать на этом месте какого-то святого.
Но не это важно; важно то, что когда я смыл верхнее изображение, то вода тотчас же перестала сочиться, не возобновляясь после в течение шести месяцев, которые я там пожил. Объяснить эту перемену я могу не иначе, как чудом.
Но я и не старался это делать, потому что, как и вдова фельдшера, не дивился и не дивлюсь чудесам. "Невозможное для человека — возможно Богу"— сказал Сам Господь Иисус Христос.
А где Господь, там чудеса не только возможны, но и необходимы. Потому Церковь и поет по праздничным вечерам: "Кто Бог велий, яко Бог наш! Ты еси Бог, творяй чудеса". Высочайшее чудо, прежде всего, Сам Бог. А после Бога все чудеса — малы и незначительны.
ОБНОВЛЕННАЯ ИКОНА БОЖИЕЙ МАТЕРИ
Здесь уместно вспомнить о чуде обновления икон. Как мы все помним, в первые дни после революции во многих местах нашей Руси обновлялись иконы.
Одну из таких я видел в Карпатской Руси, у кого-то из русских беженцев.
Иконочка была небольшая, вершков 5 высоты и 3-4 ширины. И изображение Божией Матери с наискось правого угла до противоположного левого было темным, а с другой — совсем светлым.
Это я видел.
"НА ТРОИЦУ"
То было в сербском монастыре "Петковица". (Петки по-сербски — пятница, а пятница по-гречески — параскеви, подготовительный день к субботе, и есть мученица и преподобная Параскева: частица мощей ее была в этом сербском монастыре "Свята Петка").
Этот монастырь был в 30 километрах от г. Шабец. Этот монастырь был в распоряжении русских монахов, 20-25 человек нас собралось здесь в 1923, кажется, году.
Службы мы там совершали "по уставу", довольно полно. На праздник Св. Пятидесятницы, после литургии, как известно, отправляется вечерня с тремя большими коленопреклонными молитвами Св. Василия Великого.
По уставу положено пред нею прочитать (как и во всякий день) 9-й час. В мирских храмах (тоже всякий день) его обычно опускают. У нас же всегда читали. Начали читать и на этот раз.
Я — в облачении, конечно, и с букетом цветов в руках, — почему-то вышел из алтаря и стал на клиросе, как помню...
Чтец спокойно, речитативом читает час. Я же — и тоже спокойно, — под это спокойное чтение думаю совсем об ином. Смотрю на цветы и, по обычаю, дивлюсь: вот живое чудо! Говорят, чудес нет! А в моих руках чудо
Божие — цветы. Как и отчего эти цветы? Совершенно не понимаю... В ботанике говорят — известно, цветы своим цветом привлекают насекомых и тем оплодотворяются растения. Не спорю. Хотя для меня это кажется крайне односторонним, неполным. А красота? Неужели она не имеет другого назначения?
Но и не в этом дело, не в вопросе — "для чего", а в ином вопросе: "Отчего? Как?" это произошло и происходит. Совершенно непостижимо мне...
И не мне одному. Вот в 1954 году, в Ростове, обратился ко мне профессор университета по кафедре именно ботаники. В первую войну с немцами Варшавский университет был переведен в Ростов-на-Дону. И с ним эвакуировался и этот профессор.
Всего он прослужил 40 лет. Организовал здесь Ботанический сад (кажется, на 172 гектара). И вышел недавно на пенсию. После этого (а, вероятно, в душе и раньше) он стал заниматься религиозными вопросами. И обратился ко мне с письмом, чтобы я порекомендовал кого-нибудь для руководства в религии. Я тогда не смог указать авторитетного и способного помощника ему, и поехал сам.
В разговоре я, между прочим, спросил его: понимает ли он, почему у розы цветы бывают и красные, и желтые, и белые:
Он спокойно помотал головой и говорит:
— Нет!
— А почему на цветах "Анютины глазки", на лепестках бывают еще маленькие кружочки то — фиолетовые, то — с желтыми оболочками, то с белыми?
— Нет.
И потом добавил:
— И не понимаю, почему и корни есть! И почему они — такие!
Вот вижу, и он — тоже не понимает...
Так и я смотрел на цветы в праздник Св. Троицы, как и всегда, так и теперь, как на непостижимое уму явление. Факт вижу, а понимать — ничуть не понимаю...
Так я спокойно размышлял, по обычаю. Девятый час спокойно читался... Ни в каком экстазе я, как видно и сейчас — не был.
И вдруг случилось нечто непостижимое.
В цветах, но не в самих цветах, а лучше сказать — через цветы, как-то постепенно, незаметно, как бы легко явился Бог, причем цветы нисколько не помешали: материя ничуть не задержала духовного мира, духа. Как это? Не могу объяснить, но явившееся нимало не зависело от цветов, а было из "особого мира". Кроме этого, явного для меня факта, добавить ничего не могу.
Я повторяю: ни в каком экстазе или истерии я решительно не был ни прежде, ни в этот момент, ни даже после. Не человекообразно, а именно невидимый, но истинно существующий, одушевленный Дух явился... Сравню — если бы ожил окружающий нас воздух... Потом одно мгновение я ощутил — то Бог Троица и один!
Не спрашивай, читатель — как? что такое? я объяснить никак не могу... Но это факт. Так было минуты две.
НА МОЛИТВЕ
Многое, непостижимое уму испытывалось мною. Однажды я записал:
"Отныне для меня нет дороже слов, как Отец, Сын и Святой Дух".
И тогда при произнесении их я заливался сладкими слезами, или совсем прекращал молитву — не мог. Сил не хватало говорить.
Так же и при словах — Бог и "рече Бог", Христос, Богородица....
И при чтении Евангелия — иногда.
Между прочим, я поэтому и любил накануне Рождества Христова, Богоявления, Пасхи служить в домовой Церкви один... Это повторялось почти каждый год.
И при всем этом — я искренно вижу себя, как и есть — грешником! Да и от сознания грехов тоже плачу... И это, я знаю, не от меня, не от ума, а от благодати, от Бога.
Это для меня такой же факт, как я вижу эту книгу.
БОГОМАТЕРЬ
Одно время у меня возник вопрос: удалить ли от себя некоего сотрудника или же потерпеть. Ум говорил одно, а христианская любовь — другое. И в этом недоумении я писал письмо Св. Патриарху. Он ответил мне в том смысле, что и правда должна быть с любовью и любовь с правдою.
Написал я второе письмо с более подробными разъяснениями. Он ответил мне. Теперь уже позабыл, что. И я продолжал колебаться.
И однажды я лег спать в три часа утра — дел было много. Но только я лег в постель и потушил электричество, как в это мгновение (я нисколько еще не засыпал, это я точно знаю), около стола спальни, перед окном комнаты, с левой стороны от входа, в полутемноте (светилась малюсенькая электрическая лампочка), увидел полутемную фигуру Божией Матери (без младенца Иисуса Христа), сидящей на стуле, в смиренной позе с наклоненной головой: такая Она была смиренная.
И этим Она указывала мне путь смирения. То было минуты три. Я был спокоен. Написал Патриарху. Он ответил — самому решать вопрос. А через месяц или два тот человек сам подал просьбу об отставке.
ПАРАКЛИСИС
Этим греческим словом называется молебен Божией Матери (напечатан в Часослове: "Многими содержим напастьми", поемый в скорбях).
Однажды, это было в Крыму (около 1917г.) — у меня сложились очень трудные обстоятельства, и я не видел исхода из них. Поэтому я открыл Часослов и начал читать параклисис Богородице. И не успел я прочесть еще и половину канона, как пришли люди, и все выяснилось совершенно благополучно.
Случай, по-видимому, очень простой. Но для меня он был неожиданным, чудесным. И притом молился я немного, минут пять. Милостива Царица Небесная!
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Промысел Божий охраняет всю нашу жизнь. Но иногда бывают особые случаи.
Иному они покажутся обыкновенными историями. Но мы считаем их делом Божественного промышления... Спорить не будем — не хочется. Да и сам читатель пусть разбирается в этом — случайны ли эти явления. Или же — нет?